Osvitanova.com.ua

Рассказ писательницы Евгении Горац из ее сборника рассказов «Возьму с собой» повествует о том, что мы берем с собой из детства во взрослую жизнь. 

Когда я была маленькая, то должна была умереть. И главный педиатр республики, и известный профессор, к которым меня возили на частные консультации, сказали родителям: «Вы молоды, у вас еще будут дети, а на этом ребенке поставьте крест». 

Все это от меня тщательно скрывали, но я все равно слышала разговоры, вернее, шепот, который просачивался сквозь щели крошечной, битком набитой коммуналки. Я очень гордилась своим статусом и посмеивалась про себя: «И чего они боятся, что я умру? Я же не умру». Я откуда-то точно знала, что не умру. Но никого в этом не разубеждала. Во-первых, мне все равно никто бы не поверил, а во-вторых, я не хотела, чтобы они знали, что мне известен приговор медиков. Мне было семь лет, и меня устраивал мир, который крутился вокруг моих капризов: меня баловали, не нагружали скучными обязанностями, не заставляли делать то, чего я не хотела, да еще и все время дарили подарки. Меня никогда не ругали, кормили пирожными по первому требованию, а самое главное, в школу не очень-то заставляли ходить. А иногда ночью мама или бабушка подходили тихонько к моей кровати и вдруг поднимали крик: им казалось, что я уже не дышу. А я просыпалась и сердито отвечала: «Ну что вы спать мешаете?» А сама тихонько посмеивалась в подушку.    

Услышав приговор профессоров, обычные районные врачи без званий и регалий заявили: «Ну что ж, значит, будем лечить как умеем». Они меня лечили и в итоге вылечили, но больше всего — я это точно знаю — мне пошло на пользу нехождение в школу и еще то, что меня не заставляли, как других детей, делать уроки и помогать по хозяйству. Вместо этого я могла играть и читать сказки сколько влезет. Через несколько лет тот же главный педиатр республики, что предрек мою скорую кончину, был поражен, что я жива и здорова, участковые врачи мной гордились и демонстрировали на симпозиумах, а я ничему не удивлялась, я всегда знала, что не умру. И вообще никогда не умру, если меня не заставлять делать то, что не хочется, незачем потому что.  

***

Я подолгу лежала в детской больнице. В палату часто заводили студентов-практикантов, будущих педиатров, их обучали, как вести себя с больным ребенком.

— Подойдите к ребенку, — учила профессорша. — Улыбнитесь ему, приободрите, спросите как дела, пошутите, похвалите его, скажите: «О, да ты у нас молодец, скоро на поправку пойдешь». Не раскрывайте ребенка, чтобы проверить отеки на ногах, а приподнимите одеяло снизу.

Ну и так далее. Я лежала в больнице так долго, а группы водили так часто, что я все запомнила и стала им потихоньку подсказывать

— Улыбнитесь мне, — командовала я очередному студенту. — Пошутите со мной. Не раскрывайте меня, чтобы ноги пощупать, а откиньте одеяло снизу. Согрейте стетоскоп в руках, прежде чем прослушать спину. Убедитесь, что у вас теплые руки, прежде чем мять животик. Перед тем, как измерить температуру, вытрите мне полотенцем под мышкой — пот может исказить показания градусника.

Студентов это веселило, и они наверняка передавали друг другу, что в такой-то палате, на койке у двери, лежит пока еще живая девочка-шпаргалка.     

*** 

Однажды я услышала, как мама сказала папе про меня: «Она стала некрасивой после болезни». Я так расстроилась, что громко расплакалась. «Подумать только! — удивилась мама. — До чего ребенок хочет быть красивым!»    

Больше всего в детстве мне хотелось быть очень красивой — раз! И чтобы меня все любили — два. Первое получилось, хоть и не сразу, а от второго я сама добровольно отказалась, когда узнала, что любовь некоторых больше похожа на наказание, чем на награду. Но в детстве это желание было колоссальным стимулом стать лучше, и сейчас я понимаю, что это означало быть такой, как все.

Отличало меня от других, во-первых, то, что я любила приврать. Я придумывала себе несуществующих старших братьев — героев на спецзадании, роли в детских фильмах на придуманных киностудиях, посещение тайной школы спецагентов, и для убедительности показывала всем тетрадки с разными шифрами, которые сама сочинила, и еще много чего. Все это я с таким жаром и увлечением рассказывала детям, что сама начинала в это верить. Если меня слушали и не перебивали, то я вдохновенно врала дальше. В какой-то момент мне казалось, что меня уже любят, а потом наступало разоблачение. 

Поняв, что вранье мое неправдоподобно, я нашла другой выход из положения: стала сочинять истории и сказки, у которых не было окончания, но врала... да, опять врала, что прочитала их в книжке. И тогда меня начали любить, но опять не все, а только те, кто любил слушать истории и сказки. Они ходили за мной по пятам и умоляли поведать продолжение. А я с важным видом отвечала, что еще дальше не прочитала. Если бы я призналась, что сама все это придумала, никто бы не поверил или слушать бы не стал. Со временем я научилась сочинять истории на ходу. Интересно, что, когда я выросла, со мной происходили события, которые были круче самых крутых придумок, но мне почему-то никому не хотелось об этом рассказывать. Такой парадокс. Врать о себе хотелось, а произошедшее на самом деле хотелось скрыть, сберечь только для себя. Да и сейчас правда более невероятна, чем выдумки. Правда-правда.    

Вторым отличием была толщина. Меня часто дразнили словами, которыми обычно дразнят толстых детей. Нет смысла их напоминать — вы и так их знаете, потому что сами небось дразнили толстяков в детстве. Но никаких претензий ни к кому не имею, даже благодарна: если бы не дразнили, я так бы толстой и осталась. Вот один эпизод обидный запомнился — в парке дети катались на пони, а мне конюх сказал: «Не садись, девочка, ты очень толстая, а лошадка моя старенькая, не выдержит». И я, глотая горькие слезы обиды и стыда, стояла в сторонке и делала вид, что мне совсем не хочется кататься на лошадке. Сейчас я понимаю, что это был важный урок. Найти коня по себе — это задача всей жизни. Но для меня это точно не старенькая пони.

Мало того, что я была толстой врунишкой, я еще была и жадиной. «Жадных никто не любит, — сказала мне как-то бабушка. — Если ты не будешь делиться своими игрушками, с тобой никто не будет играть и любить никто не будет». Я испугалась. Мне было очень жаль своих кукол и мишек, но я хотела, чтобы меня любили. «Что же мне делать, бабушка, если я такая жадная?» — «Есть только один выход из положения, — ответила она. — Притворись доброй».

И я стала притворяться. Скрепя сердце, я позволяла девочкам причесывать и наряжать моих кукол. Я давала друзьям читать свои книжки, но тяжело вздыхала и ворочалась в постели, думая о том, что моя любимая книжка сейчас в чужой квартире на чужой полке. Мне было жаль игрушек: они быстро ломались, а книги вообще мало кто возвращал. Дети постоянно теряли фишки и кубики из моих настольных игр. Но о моих терзаниях никто не догадывался, столь успешно я притворялась доброй. В школе я только делала вид, что мне не жаль поделиться яблоком или конфетой. Я давала списывать домашние задания по первой просьбе, изо всех сил делая вид, что мне не жалко. Когда я выросла, то продолжала притворяться доброй. Я дарила всем дорогие подарки, накрывала столы и приглашала гостей, пекла пироги и угощала друзей и соседей. Я спешила на помощь по первому зову. Я делала одолжения, иногда даже в ущерб себе. Mоим друзьям не нужно ни о чем просить — я догадываюсь сама, чем им помочь, еще до того, как они попросят. Все до сих пор думают, что я — душа-человек. Да-да, думают и даже часто говорят об этом вслух. И никто-никто не догадывается, что я просто боюсь, что они узнают о моей жадности. А жадных никто не любит.  

Я страдала от еще одной ущербности. Все знакомые девочки из приличных семей учились в музыкальных школах. Они спешили туда после уроков, часто упоминали в разговорах загадочное слово «сольфеджио» — меня оно совершенно завораживало. У них в гостях я то и дело завистливо поглядывала на пианино, а также на совершенно невероятную штуковину с удивительным названием «метроном». Я всегда ходила на их выступления и экзамены, присутствовала на репетициях и даже сопровождала их на занятия с частными учителями. Девочки думали, что я «болею» за них, переживаю. Наивные! Я ходила с ними, потому что мне очень хотелось быть на их месте, и мне иногда удавалось вообразить, что это я сижу за пианино и это мои руки порхают по клавишам. 

Почему я не могла быть на их месте? Это было невозможно по одной ужасной, совершенно невыносимой причине: у меня не было слуха. Да, все смеялись, когда я начинала петь. И не просто смеялись, а покатывались со смеху, держась за бока. Но, как всем людям, лишенным слуха, мне хотелось петь, и желание это было таким сильным, что однажды я набралась нахальства и пришла на мероприятие, называемое «набор в детский хор». Интересно, что меня приняли. То ли потому, что я умудрилась правильно спеть в тот момент, то ли они не расслышали моей ущербности из-за шума, уж не знаю. И вот я сидела в большой светлой комнате со всеми приличными детьми, и мы разучивали слова, а потом пели песню под аккомпанемент! Я пела, пела, пела!  

— Не понимаю, — сказала как-то хормейстер Елена Рафаиловна, — откуда такая грязь?

Я-то хорошо понимала откуда, но затаилась.  

— Давайте-ка еще раз, — скомандовала она. Когда мы пели следующий куплет, я беззвучно открывала рот. — Вот сейчас было хорошо, — сказала хормейстер.  И мое бедное сердце облилось кровью.

Маскироваться долго мне не пришлось, она меня довольно быстро вычислила. Она ходила между рядами и подносила свое музыкальное ухо к каждому поющему ребенку. Надо ей отдать должное, она пыталась меня научить петь правильно. «Попробуй так, повторяй за мной, а ну еще раз...» Глухо. Я не могла спеть правильно, как ни старалась. Но нет, она меня не выгнала! Эта добрейшая женщина назначила меня конферансье. Я выходила на сцену и громко объявляла: «Выступает детский хор Дома культуры Московского района!»  Кстати, музыкальный слух развился с годами, так бывает, правда. Сейчас меня бы приняли в музыкальную школу.

Смешно, конечно, вспоминать мои детские горести... кстати, смех... надо мной смеялись даже из-за смеха. Дело в том, что я всегда смеялась громче и дольше всех. Все давно уже угомонились и задумались о своем, а я все продолжала хохотать, иногда в полной тишине. Все смотрели на меня какое-то время серьезно и сочувственно, а потом раздавался новый взрыв общего хохота. Еще я могу вспомнить что-нибудь смешное в самый неожиданный момент, да так, что приходится выходить в другую комнату и отсмеяться там вволю. Это у меня от мамы. Она тоже неожиданно начинала смеяться и на вопросы отвечала: «Да вот, вспомнила что-то очень смешное... давно было». У мамы был необыкновенный смех — звонкий и серебристый. Но это что! Вот мой папа так умел смеяться, что не мог удержаться на ногах, падал и хохотал.

Каждый раз, когда я вспоминаю папу, на ум приходят строчки детского стихотворения: «Все говорят, что похож я на папу, такой черно-бурый, такой косолапый. Но только и папа похож на меня. Такой же охотник до меду, как я». 

Да, сладкоежка я тоже в папу. Однажды в холодильнике томились два куска торта в ожидании быть съеденными: один мне предназначался, другой — папе. Ну, я свой сразу съела и, как кот вокруг сметаны, стала ходить кругами вокруг папиного куска. То крошку от него отщипну, то отрежу тоненький ломтик, то шоколадный листик сковырну. В итоге от папиного куска осталось совсем немного. Сначала я переживала, что он меня будет ругать за жадность, а потом успокоилась, ведь он не знал, какого размера был его кусок торта изначально. Но, к моему величайшему стыду, папа отрезал от этих жалких остатков половину и отдал мне. Кажется, этот эпизод и излечил меня от жадности, но мне до сих пор стыдно это вспоминать.  

Наверное, нет на свете такой дочки, которая была бы больше похожа на папу, чем я. Он всегда сиял, когда знакомые указывали на наше сходство. Я носила длинные косы, и он любил расчесывать мои волосы — точно такого же темно-каштанового оттенка, как у него. Папа мной страшно гордился, ничуть не скрывая этого. Он совершенно четко дал понять мне и всему миру, что я — самое лучшее, самое красивое, самое умное существо на свете, и я поверила ему сразу и безоговорочно.

Мы были и вправду удивительно похожи, и не только внешне — даже ссорились из-за абсолютно одинакового гордого упрямства, подобно тому, как отталкиваются одинаково заряженные частицы. Папа щедро дарил мне самое дорогое, что есть у человека, — свое время. Все выходные принадлежали только мне: зоопарки, цирки, кино. Он, который никогда никого ни о чем не просил, ссорился у кассы с надписью «Все билеты проданы» и требовал немедленной выдачи хотя бы одного билета — «вот для этого замечательного ребенка. Да вы  с ума сошли, такой чудесный ребенок — и не увидит вашей сказки!».

Однажды мы смотрели вместе фильм под названием «Мой добрый папа», а когда фильм закончился, он взволнованно поинтересовался: «А я добрый?» Я, не колеблясь, ответила утвердительно, и он сразу успокоился.

Я даже на футбол с ним ходила — болеть за киевское «Динамо». Каждая осень приносит воспоминания о воскресных прогулках в парке. Я возвращалась домой с букетом красных и желтых листьев, а карманы моего пальто были набиты каштанами и желудями — папа делал из них фигурки человечков и зверюшек.  Каждое лето я вспоминаю, как переплывала Днепр, сидя у него на спине. Каждая зима напоминает о том, как он возил меня на санках по заснеженному городу и дежурил у елочного базара в ожидании машины с елками. Он был высокий и сильный и всегда участвовал в разгрузке машины, за что ему доставалась самая лучшая, самая пушистая елка — для меня.

Как-то он сказал: «Вкусно готовить — у нас семейное. Давай будить и в тебе хорошую наследственность. Может, попробуешь печь торты и пирожные?»  

Я взяла кулинарную книгу, выбрала, как сейчас помню, рецепт торта, который содержал самое большое количество какао и назывался «Ствол дерева». Выглядеть он, по идее, должен был шикарно: продолговатый шоколадный торт с кофейным кремом и дуплом, наполненным орешками. Я очень старалась, чтобы оправдать свое происхождение от целой плеяды прекрасных кулинарок. Но все же первое творение пришлось выбросить и начать все сначала. И когда папа с криком «Что горит?» влетел среди ночи в кухню, то увидел меня в клубах дыма, по локти перемазанную в сгущенке, стоящую в луже из разбитых яиц. Надо мной висело плотное облако сахарной пудры, а на ресницах осело какао. Папа послал меня умываться и открыл форточку. Пока я умывалась и прокашливалась, он спасал мое творение: аккуратно сложил хоть подгорелые, но все же шоколадные коржи, затем, честно следуя инструкции, переслоил коржи кофейным кремом, вилкой провел по крему узоры, и торт стал действительно похож на ствол дерева. И наконец, он вырезал небольшое дупло и засыпал его орешками. И мы сразу сели пить чай. Среди ночи.  

От того, что он был таким хорошим отцом, мама с ним так и не разошлась. Она просто не могла лишить детей такого хорошего отца. А причина, по которой она периодически хотела с ним развестись: он безумно нравился женщинам. И они ему тоже очень нравились. Воспитательницы детского сада говорили между собой: «Какой у Жени интересный папа!». Мои подруги, уже взрослые девушки, строили ему глазки. Когда ему было уже за шестьдесят, какая-то истеричная дамочка звонила мне и кричала: «Так и передайте своему папе, если он на мне не женится, я уеду в Бостон навсегда!». Когда родители ссорились, я всегда была на его стороне. Вообще сколько я себя помню, они собирались разводиться, и папу периодически выгоняли из дому, но я плакала и требовала, чтобы его вернули домой. И папу неизменно возвращали. А я очень гордилась тем, что мое слово было столь веским в семье. 

Однажды утром — я была уже подростком — мама сообщила, что между ними все кончено: он не пришел ночевать и даже не позвонил. В воздухе стоял густой запах валерьянки. Папа позвонил утром и сначала мне все объяснил, а потом уже я маму успокоила. Он выпил с коллегами и просто уснул на работе, а если она не верит, так пусть сейчас придет к нему на работу и посмотрит: за ночь снега навалило и нет ни одного следа, ни к порогу здания ни от него — доказательство, что он там был один всю ночь, просто уснул, ну бывает же.          

Интересно, что он никогда не разговаривал с нами как с детьми и никогда не приказывал, скорее, советовался. Мы это очень ценили и со своими детьми обращаемся так же, с уважением.

Я смотрю в зеркало иногда и удивляюсь — наше с ним сходство усиливается с каждым днем.  

У нас была, впрочем, пара существенных различий: он никогда не читал фантастику, а я не могла проникнуться творчеством Мандельштама. К фантастике я его так и не приобщила, а Мандельштама я честно еще раз пыталась понять, когда папа уже умер, потому что наш последний телефонный разговор был именно о поэте. Он читал книгу о Мандельштаме и рассказывал об этом, а мне было неинтересно его слушать, и я вежливо хмыкала в ответ. А ночью папа умер. Мы с братом приехали к нему, а папы, нашего доброго папы, уже не было на свете. Книгу эту я видела на тумбочке, у телефона. Может, я еще пойму когда-нибудь Мандельштама? Ну вот, опять строчки из детского стихотворения вспомнила: «Стою я с папой на мосту. Он не растет, а я расту».    

 *** 

Мама как-то сказала папе о нас с братом: «Вот два человека, которые останутся после нас на земле, смотри, Алеша, один — вместо меня, другой — вместо тебя, правда, интересно? А смотри, как хорошо получилось: девочка у нас белокожая, нежная, а мальчик — сильный, мускулистый, широкоплечий. Как хорошо, что не наоборот!»

Я так и воспринимаю нас с братом — как людей, которых они оставили вместо себя. Вот их нет, а мы есть, мы остались и ходим себе по свету: он такой большой, сильный и мускулистый, а я белокожая, нежная, и вспоминаю, как мама радовалась, что мы такими получились.  

Столько лет прошло, а вот не могу о маме написать. Я не могу ее рассмотреть снаружи, она будто внутри находится, часть меня. Если обратиться мысленно к маме с жалобой или вопросом, то она часто отвечает словами, которыми решала при жизни самые неразрешимые, самые жесткие ситуации: «Придется стать мягче» и «Смени-ка гнев на милость». Я иногда произношу это слово вслух, когда меня никто не слышит.  Какая-то странная потребность произносить слово «мама». Просто так. Низачем.  Иногда я пробую произнести слово так, будто она жива, просто в другой комнате и я зову ее. И у меня ничего не получается. Мой голос звучит неестественно и надрывно. Я не могу ни на мгновенье забыться и представить, что она жива, просто в другой комнате. Но все равно иногда громко произношу слово «мама». Когда никто не слышит. Слово, теперь это просто слово.      

 ***  

У родителей в квартире висел на стене вишневого цвета ковер с золотистым узором, и мама искренне полагала его самым красивым ковром в мире. Она достала его когда-то давно по блату, и он так ей нравился, что она насмотреться на него не могла. Когда я уезжала в Америку, она вдруг решила, что я должна непременно взять его с собой. Но в мои планы это не входило, я вообще к настенным коврам равнодушна и предпочитаю налегке передвигаться, а большой ковер представлялся мне совершенно лишним предметом, к которому очень скоро потребуется еще один предмет — пылесос. Да и какие могут быть ковры, когда летишь в неизвестность? Но мама настаивала. Говорила, что если она умрет, то ковер неизвестно кому достанется, и она этого выдержать не сможет. Я сопротивлялась: «Если мне в Америке понадобится ковер, я его там себе куплю. Там наверняка тоже есть красивые». — «Таких, как этот, нет нигде, — возражала мама. — Ни в Америке, ни в любой другой стране. Красивее просто не бывает, а если тебе не нравятся ковры на стенах, то так и быть, положи его на пол, где-то там, в Америке». 

И я взяла. Просто для того, чтобы сделать ей приятно. Мне не нужен был ковер тогда, да и сейчас не нужен. Первая моя квартира в Нью-Йорке была настолько бедной и обшарпанной, с такой жалкой мебелью, что богатый, яркий вишневый ковер никоим образом в так называемый интерьер не вписывался. Следующая квартира была получше, но обои были в зеленовато-голубых тонах — он тоже не подходил. Пол третьей квартиры был покрыт ковролином. Таким образом, этот ковер все время переезжал со мной и хранился в виде свернутого рулона, и если бы он не был маминым, то я его давно отдала бы кому-нибудь, как лишнюю вещь. Но мама и вправду умерла. А ковер достался не кому-нибудь, а мне, как она и хотела. А она считала его самым красивым ковром в мире. Когда брат с женой переехали в новый дом, то я подумала, что мама не стала бы возражать, что ее ковер достанется ему — он ведь не «кто-нибудь», а ее сын. И извлеченный из кладовки ковер вдруг встряхнулся, расправился и развернулся на полу, украсив собой одну из больших светлых комнат нового дома. И жене брата он очень понравился, и я была рада, что ковер наконец пристроен. Я всегда полагала, что вещи должны быть использованы по назначению, и ковер должен служить ковром, а не реликвией. А недавно мы встречали в его доме Новый год. Утром, рассматривая фотографии, я вдруг увидела, что на одной из них — три мамины внучки, две из которых родились уже после ее смерти, сидят и рассматривают подарки от Деда Мороза. Все три мамины внучки. На мамином темно-вишневом, самом красивом в мире ковре.       

***  

Несмотря на свои недостатки, я считалась положительным, не доставляющим особых хлопот ребенком, а брат — вредным и непослушным. Я тихо лежала на диване и читала книжки, а он в это время шастал по городу с какими-то неблагополучными друзьями и часто возвращался с фингалом под глазом. Я всегда звонила домой и сообщала, где нахожусь и во сколько вернусь, а также оставляла телефоны подруг или друзей, к которым шла в гости, чтобы мама не нервничала. А то она очень нервничала. А мой брат часто забывал позвонить. У мамы откуда-то была уверенность, что со мной ничего плохого не случится. Я даже так привыкла думать, что со мной ничего не случится плохого, потому что мама всегда знала что говорила. А насчет брата у нее такой уверенности не было, и каждый раз, когда он задерживался, воображение рисовало ей самые страшные картины. Она не ложилась спать, пока его не было дома, — стояла у окна и нервничала. А папа как раз спал, и совершенно не волновался: он полагал, что для мальчишки ненормально дома сидеть вечерами, и фингал под глазом считал делом житейским.

Когда мамы не стало, папа перестал спать и стал сам нервничать и смотреть в окно, выглядывая моего брата поздними вечерами, а потом ругать его за то, что поздно пришел и не удосужился позвонить. На вопрос, почему он вдруг начал нервничать, он ответил: «Потому что мамы нет, а кто-то же должен нервничать».  

Мой брат был уже взрослым и даже женатым, но папа требовал, чтобы он ему звонил несколько раз в день и сообщал, что у него все в порядке. И мой брат наконец привык звонить и сообщать. А сейчас и папы нет, и брат стал звонить мне: «Все в порядке, я в дороге, задерживаюсь из-за траффика». — «Ну, вот хорошо, что позвонил, молодец. А то я нервничала». — «А чего ты нервничаешь?» И я сразу подумала: «Потому что папы нет, а кто-то же должен нервничать». Но вслух не сказала. Кто-то обязательно должен нервничать. Тогда с вами ничего не случится. Но все же не забудьте позвонить.          

*** 

Когда брату было три года, я научила его играть в карты. Он удивительно быстро освоил несколько карточных игр и оказался на редкость азартным игроком. Было забавно наблюдать, как резался в карты малыш, не умеющий ни читать, ни писать, и даже разговаривать-то не очень. Мы играли несколько лет, потом мне надоело. Но в нем страсть к игре не угасла. Он дожидался меня из школы и просил, даже умолял, поиграть с ним в карты. Тогда я решила извлечь выгоду из его азарта. Он за меня мыл посуду, чистил ботинки и, главное, пришивал пуговицы, которые я терпеть не могу пришивать по сегодняшний день. А я взамен соглашалась с ним поиграть. И только недавно он признался, что сам отрывал мои пуговицы, чтобы после пришить их как плату за игру.  

  ***  

Мой брат с детства был близоруким и всегда мечтал увидеть мир таким, как он есть. Только недавно ему, уже взрослому, сделали операцию, и теперь у него стопроцентное зрение. Операцию удалось сделать со второй попытки. В первый раз ему было так страшно, что он сбежал с операционного стола, не помогла даже сильная доза успокоительного. «Эх! — горестно вздыхал он после побега. — Видно, не судьба увидеть мир таким как он есть!» Второй раз медсестры нежно его поглаживали и шептали ему на ухо ласковые слова, и он даже не заметил, как операция началась и как завершилась. И он увидел этот мир. Таким как он есть.  

Он сразу же забеспокоился, что живет в неблагополучном районе, так как прочитал все надписи на заборах. Он перестал напарываться голым брюхом на кактус на подоконнике, когда подходил утром к окну. Его приятно поразил факт, что на деревьях много листьев, а не сплошная зеленая масса, как он предполагал раньше. Ему стало страшно за рулем, потому что машин вокруг оказалось намного больше, чем он предполагал. Приятной неожиданностью оказалось, что на свете гораздо больше женщин, чем он думал, но, увы, красивых явно стало меньше. Он встретил первую жену и ужаснулся: «Боже, что я в ней находил?! Все же мама была права».  Еще он заметил, что у его собаки грустные глаза. На меня он посмотрел и сказал загадочное: «Ну, так я приблизительно и думал».

  ***  

Когда мы были маленькими, по соседству жила чета Рыбкиных. Они всегда красиво выходили из дому. Вечером — шли гулять в парк или в кино. По выходным — в театр или в гости. Они всегда эффектно смотрелись: она — яркая элегантная блондинка, с модной прической, он — жгучий брюнет, в дорогом костюме и при галстуке. Ими все соседи любовались. А мои родители были домоседами. Они не ходили ни в кино, ни в театр, и даже в гости и то редко. И наряжаться не любили. Папа ходил по квартире в спортивных штанах, а мама в уютном фланелевом халате. А вечерами они разговаривали. Что-то вспоминали, часто хохотали, о чем-то спорили. Однажды я попыталась поставить им Рыбкиных в пример, мол, они вашего возраста, а всегда ходят то в театр, то в гости. А вы все время дома. «Они ходят, потому что им скучно друг с другом, — так мама ответила. — А нам с папой всегда есть о чем поговорить».

Я помню, как удивилась тогда и не поверила, подумала: какой смысл в том, чтобы сидеть и все вечера напролет просто разговаривать, если в мире столько интересного. А теперь их диалоги всплывают у меня в сознании с удивительной точностью. Их уже нет, но все, о чем они говорили, хранится в моей памяти. И брат тоже все помнит. Хорошая память — это у нас от мамы. Это здорово, что они не ходили по вечерам  в гости или в кино, как Рыбкины. Говорите при детях.

Джерело фото goodfon

Приєднуйтесь до нашої сторінки і групи у Фейсбуці, спільнот у Viber та Telegram

Поширити у соц. мережах: